Больше просить не о чем.
— Ты сумеешь описать Грента художнику?
Сумеет. И даже нарисует. Леди Евгения говорила, что у Таннис талант к рисованию…
— Не заберешь?
Ведь она знает ответ. И Кейрен подтверждает догадку:
— Когда мы его поймаем, заберу непременно.
— Когда?
И он уходит. Дверь закрывается, и ключ в замке проворачивается дважды. А Таннис опускается на деревянную лавку. Вот и все, а она почти поверила, что может быть иначе.
Сколько сидела?
Долго.
Ей и вправду принесли воду, и старый с прозеленью, таз для умывания, и брусок серого мыла, и полотенце. А еще — толстый матрац и стопку одеял.
И давешний охранник сам лично бросил их на лавку, буркнув:
— Пользуйся.
А потом появился тюремный цирюльник и, недовольно ворча, остриг ей волосы под самый корень. Накрахмаленный чепец стал последней каплей, и когда дверь закрылась, Таннис запустила тазом в стену, а потом забралась на лавку, съежилась и завыла.
Теперь она радовалась, что стены камеры достаточно толсты.
Никто не услышит.
ГЛАВА 28
Когда боль отступила, Дита поняла, что осталось недолго. Сегодня или, быть может, завтра… если повезет, то послезавтра. Хрустальные дни.
Преддверие зимы.
И яркое солнце, которое заглядывает в окна, пробиваясь сквозь пологи штор, дразнит. Вставать нельзя, но Дита все же спускает ноги с кровати. Ступни иссохли, длинные со скрюченными пальцами, они обтянуты какой-то темной глинистой кожей. И холода не ощущают. Вообще ничего не ощущают.
Лодыжки тонкие, будто спицы. И здесь кожа светлеет, расползается язвами. Каждый день сестра милосердия промывает их едким раствором, и тогда Дита стискивает зубы, пытаясь сдержать стон. Мазь же, которую накладывают поверх, пахнет воистину отвратительно. И запах ее, стойкий, держится до самого вечера. Да и то, им пропитались и рубашка Диты, и простыни, и сама, кажется, комната.
Уже скоро…
И смерть больше не пугает, скорее уж Дита думает о ней как об избавлении…
Не сегодня. Уж больно день хорош.
Яркий.
И она, вцепившись в изголовье кровати — суставы затрещали от непомерного усилия, — поднялась. Вдохнула и выдохнула, унимая головокружение. Приказала себе отрешиться и от слабости.
Подумаешь, бывали в ее жизни дни и хуже.
Наверное, бывали.
Давно уже.
Дитар справилась, и сейчас тоже. До окна всего-то три шага. Если по досточке… паркет-елочка, гладкий, темный. Летом он нагревается, но лета она не увидит.
Первый шаг, даже не шаг — нога сдвинулась едва ли на дюйм — дался с трудом. Вновь предательская слабость и дрожь в руках. И голова кружится-кружится… надо вернуться в постель.
Позвать сиделку.
И та появится с кувшином горячей воды, тазом и стопкой накрахмаленных жестких полотенец. Станет нарочито бодрым тоном рассказывать о том, до чего славный ныне ожидается денек, что солнце и снег выпал, что на рынке поднялись цены на свежую рыбу, а яблоки пока задешево уходят… и скоро Рождество, которое, конечно, праздник светлый, людской, но вот гуся приличного попробуй-ка достань. Сама сиделка вступила в сообщество и честно платила взносы…
…а еще пудинг.
Дитар ведь готовила на Рождество пудинг? Конечно… а рецепт? Вот сиделке рецепт передала по наследству ее матушка, а той достался от ее матушки, и это правильно… и знаете, хорошо, что есть такая преемственность… а некоторые ведь, представляете, берут рецепт из поваренной книги.
Нет, сама-то сиделка ничего не имеет против поваренных книг, в них порой весьма разумные советы попадаются, или вот в той колонке «Вестника», которую… ах да, госпожа Дитар не читает, конечно, в ее-то обстоятельствах…
Ногу сдвинуть на волос. Постоять, решаясь отпустить опору… и страшно не столько упасть, сколько выдать свое бессилие.
Ничего, как-нибудь.
Дита разжимала палец за пальцем.
…и все-таки, говоря о пудинге, сиделке совершенно не нравится современная манера поджигать его. Все-таки еда не должна становиться развлечением. А вы как полагаете, госпожа Дитар?
Никак.
Рождество — это… просто день, как и иные, и пусть Дитар плела венки из остролиста, но ради ее девочки, и только. Она ведь уже предвкушает поездку, и… надо ей сказать, но как?
Дита сколько раз бралась за письмо и отступала, понимая, что не найдет слов.
Еще шаг…
Расправить тонкие руки, словно уличная акробатка, разгуливающая по струне каната… нет, не упадет. Подоконник рядом, манит призрачным солнечным золотом.
…и, конечно же, ингредиентов должно быть тринадцать. Пусть некоторые безответственные особы и утверждают, что не столь уж важно придерживаться этой цифры и можно, допустим, смешать четырнадцать, а то и пятнадцать, если пудинг станет вкусней. Глупость. Ведь не во вкусе дело, а в символе. Иисус и двенадцать апостолов сидели за столом во время последней трапезы…
На последнем шаге ноги подламываются и Дита едва не падает, успевает схватиться руками за подоконник.
Больно.
Внутри, в животе, раздувшемся на одну сторону. Кожа пошла розовыми лентами растяжек, которые огорчали Диту едва ли не сильней, чем собственная скорая смерть. Она прижала ладонь к этому нелепому животу, сжавшись от предчувствия боли, но та и вправду ушла… сколько отмерено?
Сколько бы ни было, все прожито.
А стекло ледяное, и дыхание Дитар оседает влажным пятном. По ту сторону расцветает ледяной остролист… ее девочка прижимала к стеклу ладони и сидела, упрямо поджимая губы, терпела холод, но плавила лед теплом собственного тела, чтобы, прильнув к проталине, смотреть на сад.
Все ей казалось, что розы замерзнут.
Надо бы выйти проверить, хорошо ли их укутали.
— Госпожа Дитар! — Сиделка вошла и едва не выронила таз. — Да что вы такое делаете?
Она поспешно поставила ношу на столик.
— Все хорошо.
— Ну почему вы меня не позвали? — Сиделка поспешно вытерла ладони о белый фартук. — Вам не нужно было вставать самой…
Нужно. Иначе она окончательно перестанет бороться. И тогда хрустальные дни закончатся.
Жесткие руки подхватили Дитар, приподняли с легкостью и перенесли в постель.
— Порой вы ведете себя как ребенок. — От сиделки пахло аптекой, и Дита морщилась, запах этот напоминал о собственной беспомощности. — Что скажет ваш… покровитель?
Женщина слегка запнулась и зарделась, ей до сих пор было неловко.
— Ничего, если вы ему не расскажете.
Убедившись, что сидеть Дитар способна сама, сиделка вернулась к тазу.
Тоже, если разобраться, ритуал.
Отодвинуть край ковра — паркет начищен до блеска, но под ковром он чуть более темный, не выжженный солнцем, — и поставить таз. Подвинуть стойку, за которую Дитар будет держаться. Снять влажную после сна рубаху. Поставить.
Сиделка напевала, вряд ли осознавая за собой эту престранную привычку. И, пожалуй, Дитар нравилась ее безыскусная простота, болтливость, так раздражавшая сестру милосердия.
Сиделка была добра. Просто так, безотносительно тех денег, которые Брокк ей платил. И Диту она жалела искренне, должно быть, и в молитвах поминала, и, принеся крест, тайком сунула его под матрац, мол, Господь точно не навредит.
…Сестра милосердия к подобному относилась со снисходительной брезгливостью. Она полагала, что вера должна идти от сердца и, желательно, исстрадавшегося.
— Сейчас мы вас умоем…
Она поставила Диту в таз, помогла взяться за стойку и, спохватившись, всплеснула руками:
— К вам гостья!
Гостья? Дитар давно не ждала гостей.
— Сейчас мы… скоренько… — Сиделка поливала слабое, пропотевшее за ночь тело из кувшина, терла жесткой губкой, пока Дита не оказалась покрыта легкой кружевной пеной. — А гостья подождет… немножечко…
Холодное полотенце.
И дрожь в коленях. Все те же чужие руки, которые не позволяют упасть, переносят в кресло.
— Оденемся…
Белая мягкая рубаха. И домашнее платье с запахом. Сиделка ловко управляется с волосами, заплетая поредевшую косу. Затем подносит зеркальце.