— Мастер?
Дверь скрипнула, отворяясь. Она давным-давно разбухла, перекосилась, и над порогом виднелась щель, которую на ночь затыкали полотенцем. Сейчас это полотенце Риг держал в руке. В другой — ту же лампу.
— Все… нормально.
Брокк встал на колени и, зачерпнув колючего снега, кое-как отер лицо.
— Вам лучше…
— Нет.
Он стряхнул руку Рига. Надо отдышаться. И встать, но Брокк подозревал, что сил у него не хватит, и тянул время.
— Продует, — миролюбиво заметил Риг, пытаясь подавить зевок.
А ведь рано. Небо на востоке посветлело, но оно становится прозрачным задолго до рассвета. Еще час или два до появления солнца.
Звезды яркие.
Луна низкая, крупная, в черных пятнах-подпалинах. Брокк трет лицо, пока снег не превращается в воду. А Риг не уходит.
— Что?
— Ничего. — Он ставит лампу на снег, и свет окрашивает его в желтые тона. — Просто…
Просто не бывает.
— Инголф собирается уходить за Перевал. На Побережье много работы и…
…и у него нет причин марать руки.
Это хочет сказать Риг?
— А твой брат?
Тяжелая голова. И кислый привкус во рту Брокк затирает снегом. Черпает и жует, глотая уже воду. Желудок отзывается резью, урчанием и слабыми спазмами. Того и гляди снова вывернет.
— Ригер… — Риг крутит пуговицу. А он ведь тоже мерзнет, выскочил, накинув тулуп поверх нижнего белья. И овечья шерсть топорщится, индевеет на ветру, Риг же, словно не замечая неудобства, крутит обтянутую серой материей пуговицу. — Его подозреваете? Он тоже здесь был. Вчера.
— Ты не сказал.
— Сложно винить своего брата в чем-то.
Эти двое никогда не были близки, порой Брокку начинало казаться, что за вежливостью, с которой они обращаются друг к другу, скрыта отнюдь не родственная любовь.
Что ж, родственная ненависть тоже имеет право на жизнь.
— И вы правы. — Риг подал руку, помогая подняться. — Почему-то считается, что если брат, то я должен его любить. Или он меня. У вас есть родственники?
— Сестра.
Которую Брокк почти не знает.
Девчонка с длинным носом и зелеными глазами.
Пышное бальное платье. Парча и кисея. Розы из ткани. Взрослая прическа и атласные башмачки. Веер, слишком большой для нее, и Эйо то и дело раскрывает его, любуется рисунком на ткани.
Сжимает крохотный ридикюль, поглаживает бальную книжку, которой суждено остаться пустой.
Восторг.
И растерянность: никто не спешит знакомиться с ней. А бальная книжка остается пустой… и Эйо, спрятавшись в тени колонны, с плохо скрытой завистью смотрит на тех, кому повезло больше.
— Леди, вы подарите мне вальс? — Брокку невыносимо горько видеть ее такой.
— Конечно!
Она так долго училась танцевать. И подбородок задирает гордо. В ее глазах он самый лучший.
Этот восторг завораживает.
Затем письмо… и оборванная нить первой любви, которая, казалось, непременно закончится свадьбой. У родителей Гирхольд нет причин отказать.
Не было.
Глухая обида, на мать, на альва, что так некстати встретился на пути, на деда, не сумевшего помешать побегу. И на эту девчонку, которая сама по себе — доказательство нечистой крови.
Злость.
И раздражение, потому что Эйо по-прежнему смотрит на него с восторгом. Не ссора, но… потерянное время, о котором Брокк жалел. Их отъезд и ее появление в зале для тренировок. Пара слов, и… почему он позволил ей уйти?
Сколько раз Брокк спрашивал себя об этом.
Надо было остановить. Задержать.
Сделать хоть что-то. А он проводил ее к экипажу, еще не понимая, как надолго отпускает. Потом были взрыв и собственные его обиды, которых стало слишком много. Постаревший дед.
Война. Имя на родовом гобелене, которое не гаснет, даруя надежду, что однажды… и случайная встреча. Уже не девочка, женщина, в чем-то чужая, но все же безмерно дорогая.
— Вы любите свою сестру, — сказал Риг.
— Да.
И ту, прежнюю девочку, которой не стало.
И новую женщину, строгую, с едва заметными морщинками в уголках глаз. С настороженным взглядом, из которого хочется стереть страх. С огрубевшими руками — мозоли не скоро сойдут. С ночными кошмарами, к счастью редкими.
Оден сумеет защитить и от них.
— Вы были близки?
— Не знаю.
Скорее нет. Не успели. Слишком мало времени было у них вдвоем. Впрочем… в силах Брокка все изменить. И пусть у Эйо есть собственный дом, но двери его не заперты для брата.
Она рада ему.
— Мы с Ригером с рождения отличались. Его любили больше. — В голосе помощника прозвучала плохо скрытая обида. — Он был милым улыбчивым ребенком…
…который вырос в улыбчивую сволочь.
— А я — замкнутым. Нелюдимым. Мастер, может, стоит продолжить беседу в другом месте? Не знаю, как вы, а я замерз.
И Риг, пригнувшись — дверь в хижину была низкой, да и потолок не позволял выпрямиться в полный рост, — ушел. Тишина показалась оглушающей. Ветер стих. И горы замолчали.
А в этой тишине Брокк едва не потерялся.
Он снова ребенок, неспособный дотянуться до края пьедестала. Зал слишком велик, а солнечный свет, проникающий сквозь стеклянную крышу, делает его вовсе огромным. Брокк знает, что это иллюзия, но… ему страшно. Кажется, что стоит сделать шаг, оторвать руку от мрамора, и он потеряется среди этой белизны и света.
Как сейчас.
Только он достаточно взрослый, чтобы управиться с собственным страхом.
В землянке дымно и притом холодно. Разворошенная постель успела остыть, а отсыревшей она была всегда. И Брокк, нырнув в меховую полость, поморщился.
Сон не придет.
И кажется, не только к нему.
Риг повесил лампу на крюк, и та покачивалась, скрипела. Желтый огонек кренился то влево, то вправо, будто кланялся. Риг же бродил по хижине. Он так и не скинул тулуп, ко всему натянул валенки, поистоптавшиеся, грязные. И в этом облачении донельзя походил на медведя-шатуна. Только стеклышки очков поблескивали в темноте.
— Я ему завидовал. — Риг сцепил пальцы, и те хрустнули. — Всегда. Он быстрый, я медленный… я только думать начинаю, а он уже делает. И с ним легко.
…улыбчивая сволочь, которой Брокк все равно глотку перервет. Пока не знает как, но…
— Он умел нравиться.
— И ей тоже?
Риг вздрогнул и замер.
О его влюбленности знали все и о том, что любовь его безответна. По осени и весне у Рига случались обострения чувств, и он словно просыпался. Он прятал очки, полагая, что без них выглядит лучше. Подстригал волосы коротко, и те топорщились на затылке.
Весной в гардеробе Рига появлялись белые рубашки с неизменным кружевным жабо и строгие серые сюртуки. Он надевал перстни и извлекал дедовскую трость с золоченым набалдашником в виде головы бульдога. Осенью сюртуки были горчичных тонов, а жабо сменялись галстуками, которые Риг завязывал хитрыми узлами.
Взгляд его приобретал некую странную мечтательность, а сам Риг то и дело терялся в собственных мыслях. Над ним шутили, но он отвечал на шутки беззлобной, робкой улыбкой.
— И ей тоже, — глухо ответил он, дергая длинный ворс тулупа. — Это… единственный случай, когда я попросил его. Всю жизнь я выполнял его просьбы… хотя нет, Ригер до просьб снисходит редко. Он говорил, а я делал… а тут наоборот.
Вздох, в котором слышится обреченность.
И да, Брокк знает, что случилось.
— Он не услышал. Он… стал ухаживать за ней. Простите, я не могу назвать ее имя. Не хотел бы компрометировать, и…
…и Лэрдис не беспокоили слухи. Ей нравилось дразнить общество, появляясь порознь, но вместе, жестами, взглядами, очаровательной двусмысленностью фраз выдавая их общую тайну.
Риг сел на единственный табурет, который большей частью использовали в качестве стола.
— Она приняла ухаживания? — Брокк лежал, пытаясь совладать с дрожью. И, странное дело, мерзли обе руки, хотя он и отдавал себе отчет, что железо не способно испытывать холод.
Или умереть.
— Приняла, — неохотно отозвался Риг. — Но какое это имеет значение?